Когда Багрицкий лежал в больнице, перед смертью, в последнюю свою ночь, он сказал сиделке: "Какое у вас лицо хорошее,- у вас, видимо, было хорошее детство, а я вспоминаю свое детство и не могу вспомнить ни одного хорошего дня".
***
Паустовский и Багрицкий сидели в кафе, когда в нем появился известный в Одессе нищий, не просивший, а нахально требовавший у людей деньги. Багрицкий встал и пошел на старика, не спуская с него глаз и с дрожью в голосе, со слезой, с трагическим надрывом читая надсоновские строки:
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,
Кто б ты ни был, не падай душою!
Нищий осекся. Глаза его побелели. Он начал отступать, опрокинул стул, задрожал от страха и пустился наутек.
Багрицкий вернулся к Паустовскому и на полном серьезе сказал: "Вот видите, даже одесские нищие не выдерживают Надсона!"
***
Сын Багрицкого стараниями отца в двенадцать лет превосходно обращался с огнестрельным оружием.
Не слышит. Не хочет слышать. Лежит; не лежит — УХОДИТ.
— Погоди, баро! Услышал.
Остановился.
— Вставай, говорю!
Лежит. Не лежит — стоит, ждет. Вот-вот дальше отправится: на последнюю откочевку. Упрямый попался… Да только с каких это пор Валет Даму переупрямит?!
— Иди ко мне!
Ну вот, послушался. Идет. Не идет — встает. Сперва тяжко вздрогнув остывшим телом, хрустнув мертвой валежиной; затем — на четвереньки, ткнувшись в грязь кудлатой головой.
— Ну?! Долго мне ждать?!
На колени.
Это правильно, Друц: перед Дамой — на колени.
Это ты верно понял.
А теперь — вставай.
— Пляши!
Стоит. Не стоит — ждет. Когда отпустят. Никогда, баро, никогда не отпустят; вернее, когда-то, но не сейчас. А сейчас: раз-два-три, раз-два-три, и не важно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно не важно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка — чш-ш-ш, не мешайте…
Ты не любишь вальс, ром сильванский?!
Хорошо.
И зарыдали скрипки ночным табором, вспенили плач кудрявым воплем, и звоном ножей о ножи ответили гитары, извиваясь гадюками под смуглыми пальцами, и хрустнули в чаще кастаньеты, а сотни свечей стали пламенем костров, тех костров, меж которыми шли в пляске мужчины с седыми висками, мужчины в алых рубахах с широкими рукавами, схваченными у самых запястий, и смуглые женщины нервно вздрагивали плечами над вихрем разноцветья юбок, моля о пощаде.
— Пляши!
Потому что марьяж.
Потому что: ай, мама, грустно было, ай, тоска змеей по сердцу — ветром в поле, пылью в ветре, на заре лучом рассветным, я с тобой останусь, мама, я тоску заброшу в море!..
— Пляши, говорю! Слышишь?! О да, баро, ты слышишь… Ты пляшешь.
Никуда ты не уйдешь, глупый храбрый Друц, — ведь поезд у перрона, а это рядом, совсем рядом… марьяж. Видишь — и я пляшу с тобой.
Так вот, рай и ад создаётся примерно по тем же принципам. Раю не нужны гурии, кифары и прочие услады. Необходима просто объективно хорошая фильтрационная система. Чтобы попадали только те, кто должен.